А. Г.: У тебя есть классический пример – “Корабль дураков”. Это – длинная вещь,
которая включает в себя прием репортажа, псевдорепортаж. Ну, например, как у
Слуцкого. Там есть “каталогизация”. В то же время в других вещах ты используешь
прием фрагмента. Например, “Сага о Колымской трассе”: “километровые столбы с
номерами на бушлатах”. Или:
Решение писать одним из видов конвенционального стиха или одним из видов
свободного стиха зависит от степени идиосинкразии поэта к формальной заданности
и от его творческой установки. Что же касается идиосинкразии к формальной
заданности, то приход к свободному стиху объясняется стремлением к максимальному
авторству во всех элементах создаваемого произведения. В этом смысле свободный
стих можно назвать авторским стихом (от лат. auctor — творец, виновник, автор
сочинения и auctorare — удостоверять, ручаться, подтверждать).
Верлибр должен занимать свою нишу. Его гипертрофия во французской, американской
и некоторых других поэзиях, хотя и по несколько разным причинам, отчасти связана
со свойствами языка, от которых регулярный стих вдвойне зависим. Представь, что
все русские стихи были бы написаны только мужскими рифмами – а ведь именно так
обстоит дело с французскими, где ударение всегда на последний слог. А теперь
вообрази, что все они написаны исключительно женской рифмой, как польские – там
ударение на предпоследнем слоге. Дальше. Жесткий порядок слов в английском
заметно ограничивает естественность и гибкость поэтической речи, а их обычная
краткость затрудняет использование более длинных, чем двустопные, размеров. Ну и
т.д.
Ну а верлибрист в этом смысле – один на один с миром. По-моему, весьма точно всю
эту механику выразил пишущий и верлибром, и силлаботоникой литовский поэт Айдас
Марченас, беседа с которым печаталась в прошлом году в “Арионе”. “В
силлаботонической поэтике, – говорит он, – мысль следует за наитием, иными
словами, уже в процессе писания Бог может послать тебе мысль, а в верлибре –
наоборот – в процессе мышления Бог тебе ниспосылает форму”. Это очень точное
наблюдение.
Я даже помню тот миг, когда меня осенило. Был февраль 1970 года, я шел среди
сугробов по Арбату, и, как сейчас помню: в стеклянной будке сидел
мальчишка-чистильщик обуви и читал толстую книгу, кажется, “Три мушкетера”, и
шел снег... И во всем этом был какой-то поэтический смысл: сложилась картинка,
которая тут же юркнула куда-то, исчезла, будто нырнула в сугроб. И я понял, что
вся штука в том, что ее словесный эквивалент уже обладает ритмом, и ритм этот
значим и непереводим ни в какой заданный размер, а если его не мучить, то и эта,
и любая другая “картинка” – запишется словами, и все сохранится. Я попробовал. С
тех пор я пишу верлибром.